Цитаты из Рискующего сердца
Перебирая старые файлы в облачном хранилище, нашёл файлик с выписанными цитатами из «Рискующего Сердца» Эрнста Юнгера. Эта книга определённо оказала влияние на моё мировоззрение, а отголоски артиллерийского языка Юнгера до сих пор звучат в моей голове.
Не хочу, чтобы выделенные моменты пропали в дебрях файлов и директорий, поэтому оставлю их здесь. Во время чтения я обычно выделяю фрагменты, наиболее ярко выражающие характер произведения, либо оказавшие на меня особенное впечатление.
Будем остерегаться величайшей опасности, которая угрожает нам, — принимать жизнь за нечто обычное. Что бы нам ни предстояло осилить, какими бы средствами для этого мы ни располагали— малейшая теплота крови, непосредственно ощущаемая, не должна утрачиваться бесследно. Враг, обладающий этим, дороже нам, чем друг, не замечающий этого. Вера, благочестие, отвага, подверженность вдохновению, привязанность к чему бы то ни было, короче говоря, все, что резко отвергается нынешним временем как глупость, — всегда, когда бы мы этого ни почувствовали, легче дышится, пусть и в ограниченнейшем кругу. Со всем этим связан простой процесс, называемый мною удивлением, особая проникновенность при восприятии мира и настоящая страсть схватить это — как у ребенка, завидевшего стеклянный шар.
Пусть затевают в Германии что хотят, пусть истребляют последних редких животных, пусть распахивают последние пустоши, пусть на каждой вершине строят подвесную проволочно-канатную дорогу, лишь бы Африку оставили в покое. Ибо должна же остаться в мире страна, где можно перемещаться и не наталкиваться на каждом шагу на каменную казарму или на запретительную вывеску, где еще можно быть господином самому себе и располагать всеми атрибутами безраздельной власти. Что распространение техники на таких территориях означает также распространение современной гуманности и соответственно уравнительное сглаживание природной жизни с ее неумолимой иерархией, это я чувствовал отчетливо.
Покой созерцания лишь мнимый, созерцание — высший, безудержный подвиг. Красота не позволяет предварить себя искусствоведческой или литературоведческой жвачкой, она живая и гибкая, как рыба, которую можно только схватить за кроваво-красные жабры, если хочешь поймать ее, стремительную и все еще сверкающую в искрящейся воде.
Насколько мысли всего лишь средства, выявляется из той, действительно странной, их особенности, что мы должны сперва разрушить их, растворить, «переварить», чтобы сделать их плодотворными. Системы следует уподоблять листьям, по которым дети похлопывают щеткой, пока не останется лишь тончайшая ткань прожилок.
Кстати, также обстоит дело с поэзией: она передает лишь впечатление от чувства, а не само чувство, словно таящееся между строк, и заметить его можно только через окна, проломанные в стенах слов. Потому как раз простейшая, естественнейшая форма поэзии — лирическое стихотворение — требует магического ключа как особого обязательного дара, ибо здесь выступает чистая магия и ничего не остается для удовлетворения осязательных потребностей, что все-таки позволяет эпос, роман или драма. Напротив, одна строфа Гёльдерлина оказывает слепой массе высшую степень сопротивления, какую только можно вообразить. С этим связано и то, что лирика, одно из многозначительнейших и существеннейших высказываний народа, непереводима. Только язык лавочников международный.
Средний возраст растет, смертность падает: это значит, попросту говоря, что жизнь стареет и чахнет. Опаснейшая армия сейчас не те, кто не родился, а те, кому не следовало бы рождаться, исчадия несчастного случая, которыми начинают кишеть города.
Прим.: похожую мысль неоднократно высказывал Герцен в «Былое и думы» ― «В современной Европе нет юности и нет юношей.»
Нужно почувствовать ножи боли на собственном теле, если собираешься уверенно и хладнокровно производить ими операции; нужно знать монету, которой платишь. Потому на величественных головах воинов, сохраненных для нас ваянием и литьем, так часто видишь тайную печать боли. Героический дух, считающий своим долгом принимать на себя любые тяготы, не должен избегать и такой печати. Идея, не готовая взвалить на себя возможность любой ответственности, подобна зданию, при возведении которого забыли о подвальных помещениях.
Как раз это, уклонение от ответственности, когда она приобретает строгость, и дешевизна успехов, пожинаемых сегодня, вскоре заставили меня ощущать политическую деятельность как нечто неприличное. Какие мышиные норы безответственности предлагают партии в эпоху, когда ценности день и ночь трепещут на весах для взвешивания золота, и как благодарны должны быть мы молодым людям, которые перед низостью, невыносимой для каждого решительного сердца, отступают за стены тюрем.
Современная гуманность, это поддельное солнце человечности, одинаково удалена от злых и добрых духов, от высот и бездн. Ее путь подобен пути странника, которого серый полог туч защищает от лучей немилосердного света, тогда как пыльный большак отделяет его от подземных вод. Она тоже сон, но сон без красок и образов, один из скучнейших снов, которым когда-либо ты подвергался, сон из тех, которые могут присниться пассажиру трамвая в три часа пополудни. Она вообще для пассажиров трамвая. Невозможно участвовать в ней тому, чью жизнь определяет напряжение, уровень и различие; насколько являешься воителем, верующим или поэтом, мужчиной, женщиной или ребенком, насколько тебе недостает еще полбутылки шампанского.
Наша надежда почиет на молодых людях, страдающих повышением температуры, когда внутри них — разъедающий зеленый гной омерзения; наша надежда почиет на душах, которым свойственно grandezza (величие), чьи носители, как больные, крадутся среди упорядоченности кормушек. Наша надежда — на восстание, противостоящее господству задушевности, нуждающееся в оружии разрушения, направленном против мира форм, во взрывчатке, чтобы расчистить жизненное пространство для новой иерархии.
Для меня олицетворение идеи знатности ― один из тех юных солдат последнего военного года, которые променяли школьный портфель на винтовку. Его фигура почти исчезала под перегруженным ранцем. Вид этого благородного юноши, тащившего ночью сквозь дождь и огонь, сквозь темноту, незадолго до своей смерти, молча и храбро, два больших ящика с боеприпасами, слишком тяжелые для него, принадлежит к плодотворным картинам, сохранившимся в моей памяти.
Но не об этом, а о нас должна идти речь. То обстоятельство, что среди молодежи кое-кто пытался унимать отказывающие нервы дурманящими снадобьями, бросаясь в объятия неописуемо быстрому саморазрушению, лишь вносит небольшой, но богатый выводами вклад в изучение трагического мира. Великое рискующее сердце, лишенное собственных средств, страшащееся их предательства в час ужаса, уже не чувствуя себя достаточно сильным, призывает на помощь демонов. Таков страх перед страхом — чувство, которого трус, правда, себе не позволяет. При этом слове не могу не вспомнить молодого друга, почти безо всякой военной подготовки, прямо из транспортного поезда попавшего во Фландрии в ночную атаку. В то время как старые солдаты вокруг него давно залегли в укрытии, он, как дитя, шагал по незнакомой, брызжущей огнем местности, а впоследствии признавался, почти в смущении, что его при этом занимала одна мысль: что если залечь “не подобает”? Так он шел вперед, пока его не поверг на землю снаряд, и уже теперь, когда я вижу его в дверях с искалеченным плечом, я испытываю чувство благодарности — за то, что вопреки всему мы живем в эпоху, когда детские мечты не совсем разочаровывают. Неправда, будто Плутарх лгал, Ариост же еще правдивее.